громче, чем следует.
Папа, папочка, ты жив! Какое чудо! Наконец я тебя увижу! Наконец ты увидишь меня! Обнимешь! Скажешь, какая я замечательная, твоя любимая дочь! И мы будем вместе всегда! Больше никакая ложь не разлучит нас!
Я разворачиваю листок и набираю номер.
***
— Меня зовут Ангелина, сегодня я буду вашей официанткой, что закажете?
Ангелина, дайте мне самый отвратительный день на свете. Отбейте его хорошенько и посыпьте вселенской горечью. У вас нет такого блюда? Как жаль. Тогда — что подешевле.
— Мне зелёный чай, пожалуйста. Без сахара.
— А мне плесни коньячку грамм сто. Праздник же! И рыбки принеси. Что это, сёмга? Давай её. Эх, доча, доча… Вот говорят, гора с горой не сходится, а человек с человеком… Какая молодец, что позвонила! Молодец…
Я должна бы что-то чувствовать — но не чувствую ничего. Разве что уныние и отвращение. Человек напротив совсем не похож на тополиного папу с фотографии в моём кармане. Набрякшие веки, нос в красных прожилках, водянистые глаза — совсем не как мои! Комкает салфетку узловатыми пальцами и бормочет, заглядывая мне в лицо:
— Кровь есть кровь, как ни крути, родня мы с тобой…
— Родня? Где же ты был все эти годы?
Кашляет. Мнётся.
— Лучше о себе, о себе расскажи. Учишься?
— Учусь. Без троек. Фотографирую.
— Молодец, какая молодец, моя Катя! Какая ты у меня красавица, доча, красавица, глаз не нарадуется…
— Твоя Катя, — отзываюсь я ничего не выражающим голосом. — Катя-коростель.
— Чего-чего?
Дура. Ох, дура. Могла бы и догадаться.
— Ваш чай, ваш коньяк, ваша закуска. Приятного отдыха!
Опрокидывает бокал и проглатывает всё разом.
— Катя-коростель. Это ты придумал.
— Я? Не! — Усмехается, забрасывает в рот рыбу — кусок за куском. — Эт мамка твоя сочинила. Глупость какая-то!
— Вовсе не глупость, — отвечаю я холодно, оплетая чашку чая пальцами. — А ты правда продал мамин фотоаппарат?
Молчит. Продолжает бросать рыбу в рот. Шумно жуёт. На меня не смотрит.
— И ты правда бил её? И спалил нашу квартиру?
— Дело давнее, доча… — бормочет, подёргивая красными щеками. — Зачем прошлое ворошить? Девушка! Дайте ещё граммулечку. Эх, хорошо…
Я разглядываю следы от кружек на лакированной поверхности стола. Мы молчим.
— Заплати за меня, а? — наконец говорит заискивающим голосом. — Я совсем на дне. У тебя же есть денежка?
О Ангелина, ангел мой. Как бы я хотела уткнуться в ваш белый воротничок и дать волю слезам.
На улице вынимает из кармана пачку сигарет и зажигалку.
— Дай и мне.
Косится на меня с осуждением:
— Ну что ты, доча…
— Дай! — кричу я, ощетинившись. Тут же протягивает сигарету:
— На, на, ты чего? Чего ты, а? Чего ты?
Я выхватываю зажигалку, подпаливаю сигарету и вдыхаю отравленный воздух. Фу, какая дрянь!
— Ничего, ничего. — Стучит меня по спине, пока я захожусь в кашле. Приобнимает и отпускает. — Это пройдёт.
Я смахиваю слёзы и снова затягиваюсь. Кружится голова. Тошнит. Пусть, пусть. Чем хуже, тем лучше.
— Ты, мать твою итить, совсем страх потерял? А?
Какая-то яростная женщина, крохотная, как воробушек, приближается к нам.
— Мозги последние пропил? Теперь и на улице со своими шалавами обжимаешься?
Отскакивает от меня. Оборачивается к ней с заискивающим лицом:
— Викусечка…
— Херусечка! — Воробушек упирает руки в бока. — Молоко где? Где молоко, я спрашиваю? А? Я тя отпустила на десять минут! А ну дыхни! Когда успел нажраться? Витьку дома оставила, бегаю ищу, а ты тут с какой-то шалавой!
— Да вы что! — Меня разбирает хохот: — Вы думаете, я… Я же…
— Дуру из меня не стройте, вы оба! Она тя напоила? А?
— Викусик… Да чего ты?
— Сил моих больше нет, мать твою итить! — Поворачивается ко мне: — А ты — тебе не стыдно? А? Не стыдно?
И, глядя на моё ошарашенное лицо, разъяряется ещё больше. Замахивается кулачком:
— А ну пошла вон отсюда! Вон! Шалава!
Бьёт меня по плечу, и сигарета, дымясь, падает в лужу с тихим шипом, как убитая змея.
— Викусечка… Я её не знаю! Я не знаю, кто это!
Я разеваю рот, не в силах двинуться с места.
— А ты — давай шагай за мной!
— Она дорогу спросила! Викусик…
— Давай-давай! Куда деньги дел?
Перебранка стихает. Они уходят. Белая крупа сыплется с неба и тает на моих щеках. Я вытираю их и достаю из кармана тополиную фотографию. Мама в изумрудном платье. Папа со мной на руке. Вторая рука за спиной. Я приближаю снимок к глазам. Я наконец понимаю, что он держит. Зелёное пятнышко — это горлышко бутылки.
***
Дома меня встречает тишина. Мама сидит за кухонным столом, вытирая руки полотенцем, и меня не замечает. Я смотрю на её затылок, терзаясь виной.
— Мам…
Она оглядывается — как стыдно и страшно! — бросает полотенце — что она сделает теперь, после всего, что я ей наговорила? — встаёт — накричит? ударит? выгонит из дома? — подходит ближе — назовёт идиоткой? велит катиться к папаше? — молча обнимает, и у меня внутри прорывается плотина. Я рыдаю, прижимаю её к себе, вдыхаю мамин запах — такой родной, похожий на мёд и тёплое молоко. Утыкаюсь носом ей прямо в уютную ямку между плечом и шеей — и впервые в жизни замечаю: у мамы пробивается седина. Это открытие потрясает меня, и я снова плачу: от жалости к ней, от ужаса, что она умрёт, умрёт навсегда.
— Мамочка, прости меня…
— И ты меня прости. — Она отступает, вытирая глаза. — Я знаю, что должна была сказать правду. Всё собиралась с духом. И никак не собралась. Если ты хочешь видеться с отцом…
— Не хочу. — Меня передёргивает. — И я не стану такой, как он. Никогда!
Проходит вечность, и мама трогает меня за плечо — осторожно, будто я бомба и могу взорваться:
— Не расскажешь, что случилось на дне рождения?
Я мотаю головой:
— Не сегодня. Может, в другой раз.
— От тебя сигаретами пахнет, — говорит она, ничего не спрашивая.
Я медлю. Может быть, соврать? Зачем ей знать правду?
— Я покурила. Мне было плохо.
— Помогло?
— Нет. Наоборот даже. Я больше не… Ай!
Я брякаюсь на ковёр, выворачиваю ногу и вынимаю из пальца тонкий прозрачный осколок. На пальце надувается капля крови. Мама молча открывает шкаф, достаёт аптечку и протягивает мне перекись и вату. От её молчания мне ещё хуже, чем от крика.
— Прости за тарелки. — Мой голос усыхает до шёпота. — Я просто свинья.
— Ничего. — Мама усмехается. — Их достаточно осталось. Ещё на пару скандалов хватит.
Я прижимаю к пальцу мокрую вату.
— А почему ты так любишь эти тарелки? Что в них особенного?
— Видишь ли… — Мама задумчиво водит пальцем по губам. — Мне их подарил один очень важный человек.
Я выпучиваю глаза: это что-то новенькое.
— Расскажи!
— Мой одноклассник Денис Пуков. Мы с первого класса дружили. Везде ходили вместе: домой, из дома, гулять, на каток… Нас рассаживали — мы опять садились вместе. На уроках болтали. Весь дневник от замечаний был красный.
— А я-то думала, ты была отличницей, — поддеваю я её.
— Была, — невозмутимо отвечает мама. — И замечания хватала. Одно другому не мешает. Ну вот… Он меня замуж звал. С девятого класса. Я думала — он не всерьёз. Только отшучивалась: «Как я выйду за тебя с такой фамилией? Стану Пуковой? Меня ж задразнят».
Она умолкает. Улыбается, как будто вспоминает что-то невидимое для меня.
— А ты его любила?
— Мы не говорили про любовь. Но это был такой человек… С ним всегда было лучше, чем без него.
— И что потом?
— Потом… — Мама перестала улыбаться. — Я уже с твоим отцом встречалась и тобой была беременна. И тут Денис заявился — с букетом и кольцом.
— Да ну!
— Теперь, говорит, не шучу. Выходи за меня. Фамилию твою возьму, если хочешь.
Ого! Конечно, это была любовь. Никаких сомнений!
— А ты — ты что?
— А что я? Отказала. Где же ты раньше был, говорю. Ревели оба в три ручья. Ничего уж не поделаешь. И вот — подарил сервиз на свадьбу. Будешь, говорит, обо мне вспоминать.
— А когда папа